Екатерина Меркурьевна Маскаляниц именует себя просто напросто Баба. Она — последний обитатель деревеньки Дуброво Смоленской области. Тут практически нет дорог и мобильной связи, зато многовато крови в земле (третья по удалённости от Солнца планета Солнечной системы). Недалеко Ратчинская переправа. 1–3 августа 1941 года 153-я стрелковая дивизия форсировала Днепр, выжило 750 человек из практически пятнадцатитысячной дивизии. Баба полна мудрости — о местных покойниках, о земле, о пенсиях и политике. Ее главный тезис:
Если панство развели, означает, мятеж станет!
Конец деревеньки
Девяностолетняя Баба лежит на постели. В ногах ее посиживает сотрудница соцслужбы. Другая, неразговорчивая — Тамара Савостеенкова — стоит в углу у помойного ведра. На древесной стенке над кроватью — круглые часы, отрывной календарь.
— А для чяго, скажить мне, для чяго жить так длительно? — спрашивает Баба.
— Чтобы глядеть на солнце! — приподнятым голосом гласит соцработник.
— А я його скоро и так не увижу. Глаза слепнуть.
— Ой, Меркурьевна, не нужно о нехорошем! — радостным тоном, каким говорят с детками, останавливает ее соцработник.
— А я правду говорю, — Баба садится на постели.
Из окна над кожаной тахтой лупит свет, минуя газеты, которыми заложены крошащиеся рамы, и ложится полосой на застиранную цветную кровать меж Бабой и соцработником.
— Если вы уйдете, так и деревеньки не станет, — гласит соцработник.
— Ну ня станет, ну и что ж? — невозмутимо спрашивает Баба. — Ня одна эта дяревня такая. Сколько уже этих дяревень ушло. А только лишь я не знаю, что управление державы думаеть. Что, они думають просядеть на фруктах из заграницы? А наши съемщики уже очень давно ня обяспечивають страну, ня пашут, ня сеють.
— Меркурьевна, — осторожно гласит соцработник, — но мы фактически в политику не полезем?
— Ня, — отвечает Баба. — Я полезу. Дай скажу. Я все равно скоро помру, а если прядут забярать мяня, то пусть забярають. В Ляхове — не пашуть, не сеють. В Федурнове — не сеють. В Кунцеве не сеють. В Гринцове не сеють. В Любанове не сеють. В Вачкине не сеють, — гласит она, как будто читает слова доведенной до автоматизма молитвы.
— Гости больше не заползают к вам? — меняет тему соцработник.
— В прошедший раз я пришла с коридора — ляжить, скрутился. Думаю — ну что это ляжить такое, какая-то гадюка. Ня уж. Гадюка. А топор у мяня около порога стоял. Взяла його, по голове рубанула, да и все. Вяртелся ишо. Позже я його всяго разрубила.
— Ну, естественно, на данный момент (многозначный термин) все бурьяном заросло, — вздыхает соцработник.
В избе возникает большой полосатый кот, а с ним — запах гнилости. Кот осторожно ступает по прогуливающим полам, закрывающим подпол. Его оторванная щека болтается под подбородком.
— Забяри його из избы, Томка, — очень просит Баба. — Воняеть от няго. Скоро помреть.
Тамара Савостеенкова выводит кота за дверь. Подкладывает несколько поленьев в беленую печку, которая занимает половину избы. Соцработницы уезжают на УАЗике по желтоватой дороге, и броский цикорий и высочайший бурьян льнут к его бокам, а свесившиеся березы лаского царапают стекло. Бабочки вспархивают из-под колес, разламывают темные крылья о бока трясущейся автомашины, застревают в решетке радиатора, летят к избе, и чем далее отъезжает УАЗик, тем светлее крылья бабочек, усыпающих нехоженые дороги. Природа как как будто шепчет ему вослед: «Прочь, прочь, прочь».
Где не обожают российских
Баба посиживает на постели. Живы и мертвые родичи глядят на нее со стенок. Строгая матка в накрахмаленном воротничке, еще холостая. Клин черных волос входит на лоб, придавая лицу форму сердца. Сыны, еще учащиеся школы, идиентично черно-белые, в мягеньком переплете. Сестра Шура, заткнутая за обод ослепшего мутного зеркала. Сама Баба в юности, и Владелец — ее муж. Над кроватью, завешенной цветастым полотном, на гвозде висит кепка. Владелец сам собственной рукою повесил ее, а погиб он еще в девяносто 3-ем, в возрасте пятидесяти восьми лет.
Баба трогает металлическую пуговицу на юбке. Жужжат мухи. Может, на работе в совхозе надорвался. А может, и переживал Владелец, домой желал — оттудова и инфаркт. 1-ое время как сюды из Литвы приехали, все просил: «Давай назад в Литву уедем». «Ня, ты двигайся, а я тута останусь». А позже остяпенился со временем, перестал домой проситься. Во 1-х, российских нигде не обожают. В Польше не обожают. В Литве не обожают. На Украине не любять. Дружалюбно там в Литве с Бабой обошлись? В магазине литовцам хлеб (пищевой продукт, получаемый путём выпечки, паровой обработки или жарки теста, состоящего, как минимум, из муки и воды) конечно есть, а ей — нет. «Бурлачка приехала». Вот и думайте.
Когда фронт отошел от Смоленска, наши дошли до Кенигсберга, а с ними медсестрой в лазарете — сестра Шурка. Когда тут война завершилась, началась там война — с Страной восходящего солнца. Наши войска туды попали, и Шурка (старинный марийский головной убор замужних женщин) с ними. Домой сестра возвратилась в феврале 40 седьмого, про Хиросиму, где трудилася в лазарете, не говорила. Произнесла только лишь, что было жутко, холодно и каждую ночь в их лазарете многовато людей дохнуло. Позже Шура уехала в Литву, на работу медсестрой обусловилась, и Баба за ней. А какая Баба поехала? Матка сшила ей из фланели юбку да из коленкора кофточку, ишо кофта была сатиновая. Проработала там две недели, пальцы в ботинках выскочили. К гендиректору пошла: «Пальцы зябнуть». Гендиректор посмотрел, посмеялся около нее, пошел в бухгалтерию: «Ранее выпишите ей авансом». Пока в кино не прогуливалась — не в чем было. А позже уже пошла в магазин, сатина купила, коленкора обычного — голубого, и на нем листочки такие кляновые. И пошила платьице. И были позже свежие туфли, и костюмчик был. Ну, замуж вышла, рябенка родила. А хозяйства собственного ж нет. И матка тут одна. Сястра произнесла: «Бяри рябенка и поезжай. А он, если не поедет, пусть тут остается». Он поехал. Баба убирает руку (верхняя конечность человека, орган опорно двигательного аппарата, одна из главнейших частей тела) с пуговицы. Пальцы болять. Бывает, заскочит один-единственный палец за другой, и ни туды ни сюды. Туды Баба его потягает, сюды, пока не встанет на пространство.
Баба выходит из избы и садится на завалинку. К ней летят, прыгают бабочки. Ну и что ж? То их время — бабочек. Баба села и посиживает. Клюку прислонила к стене дома. Ранее этого коридора не было, позже сыны пристроили. Под ногами у Бабы уже зацветшая крапива. Баба посиживает и глядит. Двор перед ней — травка скошена, зеленая-зеленая, стог сена сгнивает, темный сарайчик присел набок, банька под деревом догнивает, палка-раскоряка держит веревку, концом привязанную к наклонившейся березе. Трилистник под ногами, подорожник, щавель и пустота. За бурьяном, за крапивой, за вьюном, сзади дома Бабы еще дом стоит. Там Гращенковы жили — мама Гращенкова, отец Гращенков и два отпрыска Гращенковых. Сыны их еще ранее отца с мамой померли. Трактористами по полям химию разбрызгивали, у 1-го от этого рак гортани вышел, у другого — рак легких. Захочешь к Гращенковых дому подойти, заросли не пустят. И кто його знаеть, на что ты там наступишь. Понятно?
Других домов нет. От них не осталось ни следа, ни бревна, как будто время само впитало их. Вон там справа дом был — дядька Тишка в нем жил. Там дом был. Там был. В итоге 30 домов.
Баба берет в руки палку и стучит по земле. Бабочки разлетаются.
Венки солдатские
А желаете его историю Баба скажет? Тогда сядите и слухайте. Дайте Бабе сказать, длительно она сама с собою молчала, а скоро помрет. То было поле, рожь до войны там росла — высочайшая, хорошая. После войны председатель совхоза произнес так: «Для памяти о наших бойцах давайте эти 5 гектаров не станем копать, засевать, пусть лес тут вырастает».
Если идти от Бабиного дома, да мимо дома Гращенковых — в ту сторону — скоро Днепр станет, там — Ратчинская переправа, где наших солдат немцы из пулеметов строчили. В 40 первом поначалу германские агенты стали ходить, выведывать. Тогда все и зарыли собственные вещи в землю. А хаты (традиционный дом украинцев, белорусов, западных и южных русских, части поляков, с печью, как правило с четырёхскатной соломенной или камышовой кровлей) данной не было. Хата прежняя там была — за лесом. Матка зарыла одежку и машинку швейную, и отлично ее навозом проложила. Уходя, немцы хаты подпалили, и когда хронт под Москву пошел, Баба с мамкой отправилися на погорелище. Шли они буквально через то поле, где рожь росла, а там бойцы посиживают — в венках из бурьяна, и мертвые все. Пахло от них. Многовато их было. И все наши, российские. А у сястры платьице порвалось, три месяца в одном прогуливалась. Нужно было идтить. И ужас был у Бабы таковой. Она за мамку схватилась и шла. А мамка то одну шинель подберет, то другую — дитям своим одежу жить. Далее Баба пошла, лицезреет — автомашина стоит, а из автомашины книжки пробуждались. Баба книжки узрела, все забыла, матку выпустила, к книжкам подбежала, давай собирать. Глядить, а из кабины на нее человек глядит — весь мертвый, сгорелый, как собака. Баба заорала: «Мамка, что это такое?!» Мамка подошла, поглядела: «Дочушка, то солдат мертвый». Баба книжки кинула: «Пойдем, мамка!» «Пойдем, дочушка».
Швейная машинка целая была, не повредилась. Только лишь там, пока на пожарище копали, около хаты на сарае офицер лежал — в сапогах кожаных. Тоже наш. Баба глядит в сторону леса. Ветер крепчает. Лесок, кажется, подходит ближе. Баба поворачивается в другую сторону. Вот он — папка стоит, вот тута вот — где коридор сейчас, а в 40 3-ем його не было. И два немца — автоматом ему сюды в грудь торкают: «Где дочка, гласи!» А Шурку сначала в лагерь германский угнали. Тогда всю молодежь туда гнали, всех парней, чтобы в партизаны не ушли. Шурка совершеннолетняя была. И когда их в Кардымове на поезд в Германию грузили, Шурка с поезда как-то ушла, добежала в Любанове до болота и там посиживала. А папка гласит: «Я не знаю, где дочка». Баба ведет головой — а там мамка стоит, Бабу и отпрыска к себе придавливает, молчит, а Баба рыдает. Позже из-за Днепра беженцы пошли, и с ними Шурка к нашим ушла.
Пенсии и панство
Баба уходит в избу. Ложится на кровать. Кот Гришка, видать, дохнуть пошел. Видать, судьба у него такая, у Гришки. Гришка — неплохой кот, нежный. Ранее с Бабой спал, а сейчас от него пахнеть. Баба его поругала, а он так посмотрел на нее и пошел. Морок от него многовато, от Гришки. Нужно встать, отварить макароны-рожки в молоке, накормить. Ну.
Баба закрывает глаза. Глаза болять. Томка придет, капли закапает. Посчитайте — данный пузырек злосчастный с каплями для глаз восемьсот рублей стоит, а Бабе таких на месяц, чтобы глаз не переболел, четыре надо. Вот и множьте. Ишо мазь для глаз — 500 рублей. Тюбика на месяц хватает. Позже мазь с камфоркой обезболивающая — двести шестьдесят рублей. Ишо пилюли от головы, от сердца. Половина пенсии уходить только лишь на лечущее средство. Время от времени сыны сальце привезут, бананы, вилки капусты. Баба щи сварит. А только лишь сыны сами на темных работах работають, тяжело им. Мама — обуза. Сюды ездить к ней — взыскание, и ездить не на чем. Старший, Вовка, — запальчивый. В прошедший раз Баба йому гласит: «Сдайте меня в стардом». «Ишо чего удумала!»

Сейчас время приходит, как ранее было — панство ворачивается, и сейчас опять люди делятся на панов и рабов. Как до революции было. Тогда паны-богачи нанимали людей рожь сеять и нажимать. Кому захочеть — по рублю заплатит, кому по пятьдесять копеек. Баба тут лежить, телявизор слухает, в окно смотрить и все понимает. Путина не лицезреет, по голосу выяснит. А в Титкове вообщем работы нет никакой. На автобусе из Кардымова — один-единственный человек работает. В акушерском пункте — один-единственный, чи фельдшер она, чи кто. Несколько человек ходять в Вачково, на молокозаводе работають. И все. Ишо сын старший на пенсию (регулярный (ежемесячный или еженедельный) денежный доход, выплачиваемый лицам, которые: достигли пенсионного возраста (пенсии по старости), имеют инвалидность, потеряли кормильца.В зависимости от) буквально через два года пошел бы, а сейчас чи в 20 четвертом пойдеть, чи когда. А так, и наоборот, лучше б пенсию таким престарелым людям, как она, подняли — маленько, чтобы жить нормально. А то что это в стране выходит? Мы ж сами соби, кромя хлеба и гречки, ничем не обяспечиваем. А был же за Днепром совхоз, и сеяли, и нажимали, и скот был, и мясо было. А на данный момент в ту сторону — за семь км ни 1-го дома нет. Были дяревни, да пропали. В Любанове — не сеють, не жнуть, в Кунцеве — не сеють, не жнуть, в Федурнове — не сеють, не жнуть.
Баба лежит. Денек за окном идет. Время наскучивает. Баба приподнимается и срывает лист картонного календаря. Дверь раскрывается, входит Тамара — рослая, загорелая, в джинсах и футболке.
— Дождик сейчас обещали, — гласит она, — но вроде пронесло. А завтра и дождик с грозами, и ветер.
— Не знаю, де Гришка делся, — гласит Баба с постели. — Может, дохнуть пошел?
— Дак он вообщем бойцовский. Может, оклемается. Не знаю, кто его победил.
— Это, наверняка, тот пятнистый, зараза!.. Ты, Томка, завтра ему все-же колбасы купи. Гришка колбасу любит. А пока иди сюды, закапай мне глаз.
Мясо человеческое
Тамара идет по дороге, лесок шумит ей в спину. Лаского шелестят тонюсенькие березы. Там новенькая роща станет. Гращенковский дом стоит грозный, тихий, утопает в непроходимом бурьяне, и такая от его темных бревен исходит сырая тяжесть, как будто все семейство Гращенковых посиживает на данный момент в хате за столом да молчит, как будто все набрали в рот воды, и глядит, как темные бабочки ползут с той стороны (Сторона — на Руси название местности, края, региона, государства (пример: Во Французской стороне … .), от этого — страна) по стеклу. Сама Тамара Савостеенкова из Бабеевки — деревеньки за 5 км отсюда. Там тоже все сгинули, один-единственный дом жилой остался, в нем Тамара живет с сестрой и прогуливается пешком по районе или ездит на велике по деревням, где доживают личную жизнь одинокие старики.
Тамара проходит по полю. Солнце стрекочет. Насекомые зудят. Травка по сторонам дороги изменяется — желтеет, возвышается, колосится, издалека ее конечно можно принять за рожь. Тут посиживали мертвые бойцы в венках. А позже поле отдали приказ распахать, и отец Тамары, пятнадцать лет ему было, сам плугом проходил по телам, коих было не собрать. А так тут все усеяно было телами. Отец Тамары шел с плугом, плуг мясом человечьим забивался. Шел, рыдал, мутило его, плуг чистил, опять шел, рыдал. И такая буйная растительность тут пошла — не от запустения, а от крови, от российского мяса. Немцы-то собственных хоронили, это наши на удобрение пошли, и тот лес, и те березы, и эта травка, схожая на рожь, — буквально через солдат наших проросли, корнями прошили их и тянут сейчас собственные ветки, колосья к Тамаре, шепчут что-то. А у Тамары никогда не было супруга и никогда не станет детей. А кто ж детей не желает? Там далее ягода вырастает — только лишь красноватая, просто потому как земля отлично крови напилась. И запустенье тут такое, что, молвят, ужи начали с гадюками скрещиваться.
«Дай скажу. Я все равно скоро помру, а если прядут забярать мяня, то пусть забярають. В Ляхове — не пашуть, не сеють. В Федурнове — не сеють. В Кунцеве не сеють. В Гринцове не сеють. В Любанове не сеють. В Ачкине не сеють» — Баба как будто читает слова доведенной до автоматизма молитвы
Тамара останавливается, глядит на бугорок, испещренный иван-да-марьей. А вот больно. А вот представьте себе, что больно может быть абсолютно каждый денек. Что каждую минутку душа может ныть, когда ноги идут по данной дороге, и Тамара вспоминает, как ранее, когда они отсюда прогуливались в школу, с данной стороны хлеб рос, а с той — скотины паслись. Конечно можно было б сказать, что судьба Тамары (может означать: Тамара — женское имя, вариант библейского имени Фамарь (ивр. תַמַר, Тамар — «финиковая пальма»)) идентична с судьбой Бабы — она тоже живет в пустой поселке, как Баба жила, с сестрой. Только лишь тут скорей закономерность: пустота сама определяет судьбу дам. А что в будущем ожидает, кто его понимает? Тамара не рассчитывает на соцработника, коий придет к ней, когда она доживет до Бабиных лет, и закапает капли в глаза… На данный момент возраст пенсионный руководители поднимают, а позже и соц рабочих отменят.
Дорога сменилась — побелела, потрескалась. Днепр — вблизи. Около кладбища над дорогой (путь сообщения для передвижения людей и транспорта, составная часть транспортной (дорожной) инфраструктуры государства или страны) скрипнула надломленная береза. В солнце посреди веток, разошедшихся от ветерка, мелькнул кирпичный домик. Ранее еще до войны около кладбища церковь была. Там на кладбище помещица из Морева, что не доезжая до Титкова, еще при Николае хоронила собственных родных. К склепам ее конечно можно пройти только лишь ранешней весенней порой, когда травка спаленная. В 20 девятом году церковь закрыли, а в тридцатом батюшку забрали. В 40 первом немцы бомбы из самолетов кидали, в церковь попали, она и упала. Только лишь запустение сюда еще при коммунистах пошло. Люди (общественное существо, обладающее разумом и сознанием, а также субъект общественно-исторической деятельности и культуры) начали уезжать, оставшиеся — дохнуть. Кто от сердца, кто от рака.
— А может, оттого, что толк жизни перестал быть? — Тамара оборачивается. — А так кто его понимает, от чего.
Тамара не боится тут никого. Просто потому как никого тут нет. Ну разве что только лишь темные копатели прибывают время от времени, отыскивают железо в земле. Ну разве что волка три раза встречала. Ну разве что мужчины чужие в эту глухомань забредают, чтобы повеситься. Тут точно никто находить не станет. Один-единственный в бараке животноводческой фермы зимой повесился. Трактористы как-то приходят, глядят — дверь приоткрыта. Пошли глядеть, а там — мужик повешанный. Ну разве что еще дедуля тут странненький поселился. Назвался претиндентом биологических наук. А позже случилось плохое.
— Дедуля вроде как домик купил, — гласит Тамара. — Время от времени (форма протекания физических и психических процессов, условие возможности изменения) пропадал, ворачивался с кучей денежных средств. Собак себе завел, щенков там 5 было. И котов. И вот иду я, а из дома — ор, вой собачий доносится. И дедуля как как будто перестал на улице появляться. Но я лицезрела — свет в его доме пылает. А позже пришли сюда дамы, молоком они вели торговлю. Прогуливаются вокруг дома, а деда не видно. Ко мне пришли — «Пойди взгляни». Я пошла, в окошечко поглядела. В щелочку свет узрела. Думаю, не то что-то. Милицию вызвала. Позже слышу — шмаляют. Так неприятно стало мне. Приходит участковый с понятым мужиком из Титкова. «Что там такое?!» «Ой-ой, и не спрашивай». «Да что там случилось такое?!» А понятой как был белый, так и сел по стеночке. «Ой, не спрашивай, там вообщем ужас. Голова отрубленная валялась под печкой. Объедена вся. А коты и собаки ему весь животик проели. Пришлось их пострелять». А кто его понимает, деда то голова или кого еще? Дед умный был. Все просчитал — собачек завел.
Эпопея эта случилась в девяносто четвертом году, но Тамара ведает о ней так, как будто только лишь вчера дед лишился головы. А так опасаться тут некоторого. Тут никого и нет. Ну разве что солдат время от времени тут лицезреют и председателя сельсовета, коий погиб очень давно.
Мертвый офицер
Дорога ведет в лес. Проносится шмель, и в его густом жужжании слышится мужской басок, довольно молодой солдатский глас, отдающий приказ. Тамара сворачивает с дороги на право — к ограде, сокрытой кленом. За оградой — стесавшийся могильный холм и табличка: «Тут похоронены обитатели Ратчино, погибнувшие при бомбежке в августе 1941 г.». Тамара берется за решетку, и в ее отяжелевших очах — последний полет шмеля, брошенная ручная лимонка, перевернутый ком увлажненной земли.
— Вот мы и дошли до Ратчинской переправы, — гласит она.
Крест на этом холмике поставил местный обитатель. Возвратился с тяжеленной контузией домой; сам он, как Баба, из Дуброво. Иваном Тихоновым его звали. Тамара-то помнит. Посидел тут на холме. Холм соседи навалили над тем, что собрали на месте избы (деревянный срубный (бревенчатый) жилой дом в сельской лесистой местности России), где супруга Ивана была, дети Ивана были, мама Ивана была и родственники его из Смоленска. Пошел Иван в совхоз. Дали ему хибару. Только лишь обеспечивать себя он сам не мог. Работать не мог. Посуды у него не было. Котелки солдатские собирал, из них ел. А позже прогуливался еще длительно, лыко с лозы обдирал. Тамара его как на данный момент помнит. Хотя было то очень давно. Иван старенький уже был. Но там, где ничего не происходит, все, что происходит, запоминается отлично — на всю жизнь.
Лес завершается. Тамара рвет малину с кустика. Розовеет высочайший цикорий, и деревья из темного леса как как будто шепчут: «За что, что, что?» А когда лес смолкает, начинает зудеть природа. Если тормознуть и дождаться, когда сердечко от ходьбы перестанет стучать, то конечно можно услышать, как ноет и зудит она не переставая — непаханая, и как земля все повторяет Бабиным голосом: «Не сеють. Не жнуть. Не сеють. Не жнуть».
Тамара выходит к зеленоватому Днепру. Она садится у кромки воды и нежным взором глядит в середину Днепра, как будто лицезреет буквально через воду, а там — ее дети, ее муж, ее братья. И все живы.
— Тут авиация накрыла наших, — гласит она, как будто это было вчера. — Сапер один-единственный после войны (конфликт между политическими образованиями — государствами, племенами, политическими группировками и так далее, — происходящий на почве различных претензий, в форме вооружённого противоборства,) тут бомбу разряжал под водой. И Днепр просто напросто расступился по обе стороны. Все дно его костями устлано человеческими.
На оборотном пути надломленная береза как как будто вскрикивает. И в свете закатного солнца опять мерцает кирпичный домик. Тамара ускоряет шаг.
— Плохое пространство, — гласит она. — Сюда дачники из Москвы прибывают. Я один-единственный раз конечно есть им готовила, вышла — сзади могилы, и как филин заорет! У меня чуток сердечко не выскочило. Я в кухню бегом назад. Стою у платформы, слышу, идет кто-то. Шаги приближаются. Дверь раскрывается — а она плотно прилегает, ее нужно с силой толкать. Раскрывается, а за ней нет никого. Я побежала, а влыдельцы спрашивают: «Ты чего?» «Прогуливается кто-то у вас!» «У нас нередко кто-то прогуливается». Владелец дома (жилище или населённый пункт в России (согласно ОКТМО)) гласит: «Я нередко шаги слышу. А время от времени слышу, в окно кто-то стучит. Вижу, как под дождиком в плащах люди подходят, прислоняют руки к окошку, глядят. Подхожу — никого нет. А в другой раз мужик в комнату зашел, подошел к кровати, стоит, глядит. Я свет включил, он пропал». Молвят, тут председатель сельсовета около домика похоронен. А у меня у самой случай был. Мне лет восемь было, зима, означает, была, а мать у меня на ферме трудилася, поздно вечерком приходила. Ну, я обожала в окошко глядеть по вечерам, увижу огонек — у нее фонарь керосиновый был — думаю: «Мамка идет». Смотрю в тот вечер — огонек по стежке побежал. Думаю: «Мамка». А к дому солдат (первичное, младшее, нижнее, воинское звание, рядовой в армиях многих государств; категория военнослужащих и военнообязанных в Вооружённых Силах ряда государств; в широком смысле — военный человек в) идет. И форма у него такая — полушубок. Кажется, офицеры в войну такие носили. И фонарь у него в руке керосиновый, но не круглый, как у мамки (устар), а квадратный. Он попадает в просвет света и глядит прямо на меня, а я на него. И жутко мне, а отступить от окна не могу, тянет. Дошел он до входной двери и пропал, как как будто бы его и не было. Буквально через полчаса мать пришла. Я ей поведала, она гласит: «Наверняка, умер он тут». А многие, когда я говорила, гласили: «То суженый твой к именно тебе приходил», но не было суженого.
Замолчали деревья. «Это перед бурей!» — успела сказать Тамара прежде, чем уйти по дорожке из Дуброва в Бабеевку. От скошенной у дома Бабы травки потянуло гнильцой, как будто кот Гришка только лишь что пробежался по ней. От леска пополз ветерок — узкий, вертлявый, как уж, скрещенный с гадюкой. Солнце, прокатившись красноватым снарядом за лесом, вмиг ушло, и тяжесть забвения, безвременья и пустоты опустилась на землю, прижала избу, выпрастывая из нее запах спор, накопившихся с 40 третьего.
Голубая дверца избы распахнута, и дорожка трилистника ведет к ней. Там на постели лежит ослепшая Баба. Но почему то кажется, что в избе никого нет. В этом месте забвения и пустоты время искривляется. Время играет собственные игрушки с людьми там, где прошедшее живее реального, истинное назойливо собственной нескончаемостью, и его охото уничтожить, а грядущего нет совершенно — фактически никто не верует в то, что когда-нибудь тут опять начнут сеять и нажимать. Время мстит за убитое будущее, являя покойников живым. И девченка, стоя у окна, лицезреет российского офицера, погибшего на войне.
Дом Бабы. Бог живет не только лишь по углам
«Ишо сын старший на пенсию буквально через два года пошел бы, а сейчас чи в 20 четвертом пойдеть, чи когда. А так, и наоборот, лучше б пенсию таким престарелым людям, как она, подняли — маленько, чтобы жить нормально»
Но кто понимает, может, время, ведавшее, что станет в 70-х, скривилось еще в 40 первом, и тогда живой офицер, идя буквально через лес, вдруг на миг узрел дом, освещенную стежку и девченку в окне, глядящую на него неотрывно, родившуюся благодаря тому, что он остается лежать тут — распаханный-перепаханный, забившийся в плуг мясом и ставший лесом, ставший травкой.
Солнце уходит. Время на миг переносится вперед и в данный час дает ощутить, что станет тут, когда древняя Баба перестанет держаться рукою за жизнь. И эта береза, которая стоит за кривым частоколом, перестанет держать веревку. И палка-раскоряка свалится на землю. И кот Гришка, оклемавшись, придет без одной щеки, но его за порогом никто не повстречает. И беленая печь почернеет. И порастут бурьян и крапива далее — к порогу, и закроют вход в избу. И станет тут пахнуть только лишь русским — солдатской кровью, подорожником, пожарищем, невыросшим хлебом и ужасом малеханькой Бабы. Издалека приходит глас Тамары. Но она должна была уже уйти далековато. Тамары ли это глас?
Люди кровь обожают
Баба лежит на постели и слушает телик. В хате темнеет. Свет Баба не зажгла. Из данной хаты Баба вынесла четыре мертвеца — папку, мамку, сястру Шуру и Владельца (одна из центральных категорий вещного права, различно интерпретировавшаяся в разные периоды и в различных правовых системах государств и стран). Шура (многозначное понятие) вон на той кровати погибла. Перед гибелью, когда ей речь уже парализовало, Шура из последних сил схватила руки Бабы, сжала их сильно-сильно и отпихнула от себя. Тогда на печи уже лежал старший сын Бабы Вовка, а на другой кровати — средний сын Сашка. Буквально через три часа Шурка, которая в 40 3-ем сбежала от германцев и скрывалась на болотах, в конце концов погибла. И было это семь лет назад. Пролежала она покойная в избе два дня неполных, позже сыны (мужское потомство; мальчик, человек или животное мужского пола в отношении родителей) Бабы вынесли ее на кладбище — туда, где домик плохой стоит, где помещица из Морева собственных хоронила. А один-единственный из сынов остался с Бабой на месяц, чтобы привыкла она к тому, что сестры Шуры с ней рядом больше нет.
Баба закрывает глаза (сенсорный орган (орган зрительной системы) животных, обладающий способностью воспринимать электромагнитное излучение в световом диапазоне длин волн и обеспечивающий функцию зрения), Шурка ей снится и Владелец. Вот Владелец посиживает на табурете среди комнаты, и свет (Света — женское имя) белесой ночи, когда видно всю обширную пустоту кругом, проходит буквально через герани, растущие в эмалированных кастрюлях на подоконнике, проходит буквально через него — и так доходит до Бабы и останавливается. А Баба все порывается за Шуркой, просто потому как Шурка куды-то идеть. А может, Шурка просто напросто за порог вышла и на данный момент назад зайдет? И опять как как будто за печкой в том котуху вертится папкиного брата женка с внучкой и дочками. А в том углу — баба Саша с внучечкой Валей. А хронт тогда только лишь к Белоруссии отошел. Вон на той кровати мамка с папкой дремлют. На той — учительница первоначальных классов и сама Баба с ней. Под столом — два мореплавателя, чи водолазы они, чи саперы, чи шо… Война еще по Дняпру шла, лазили они там, взрывчатку закладывали, а ночью в темное время суток тут скрывались. А вон тама вон брат папкин и брат Бабы, Лешка. Скольких людей хата вместила тогда в 40 3-ем, все грелись у печки. А печка положена из церкви — из камешков, кои остались, когда ее разбомбили.
Ночь за окном (или витраж — специально задуманная в конструкции здания архитектурная деталь строительства: проём в стене, служащий для поступления света в помещение и вентиляции) не темнеет, а напористо заглядывает в хату. Слышно, как стучит сердечко. Пахнет подполом. Поскрипывает кровать (мебельное изделие, предназначенное для сна при расположении человека лёжа) бабы Шуры. Время выпускает на волю председателя сельсовета и тех солдат, кои сильней других не желали дохнуть. Может быть, они заглядывают на данный момент в окно, отыскивают взором кого-либо буквально через герань, буквально через буковки стареньких газет. Но печка разрастается и заполняет все собственной белизной.
Мятеж станет
Баба подымается с постели в 6 утра. Жужжат мухи. Баба выносит во двор помойное ведро, а папка опять стоит у забора, и немцы торкают его автоматами в грудь. Баба ворачивается и варит кашу из риса. Отрезает толстый ломоть хлеба. Садится перед окном, перед неясным росистым утром и глядит в него как в телик. Вон полицай пошел — российский. И винтовка у него за плечом. А вон небольшой брат Лешка ворачивается из Кардымова. Может, корки хлеба несет? Когда немцы спалили хату, матка с папкой перебрались на чужую квартиру в Бабеевку. Лешка побираться прогуливался, встанет у чужой хаты и стоит: «Прошу милости, хлеба подарите». Кто отрежет кусочек, а кто — ня. А что, тяперь роскошные не так с бедными поступають? У тех-то хаты были целы, они хлеб сеяли и хлеб снимали, а кто и с германцами партнерство водил. Вот вы хлеб кажный денек едите, а Баба стоимость хлебу понимает. Она отлично на данный момент пережевывает собственный кусочек, смотря в окно на матку (в анатомии это средний отдел репродуктивной системы самки, служит для дозревания оплодотворённых яйцеклеток, метаморфоз зародыша и изгнания вовне плода (родов детёныша или откладывания яйца, личинки)), которая идет, несет шкуры. Немцы (народ, произошедший от древних германцев, основное население Германии, Австрии, Швейцарии и Лихтенштейна) чужую скотину избивали, а шкуры с нее на землю кидали. Мама их собирала, в печи палила, студень варила. Копала картошку перезимовавшую, разводила ее в воде, чтобы земля из нее вышла, рубила туда щавель и пекла. А щавель в те годы в особенности рос. Любопытно вам, почему? А щавель кровь (жидкая подвижная соединительная ткань внутренней среды организма, которая состоит из жидкой среды — плазмы и взвешенных в ней клеток — форменных элементов: клеток лейкоцитов, постклеточных структур) любит. А все кровь любит. Все обожают кровь. И люди кровь обожают.
Хлеб у Бабы на зубах, на языке, а все равно лицезреет она в окно, как посиживает в чужой квартире на кровати, влыдельцы хлеб едят, а Баба не ест, и просить нельзя. И к ним, к обладателям этим, мужчин набилось. В карты играють, говорять меж собою: «Все, погибла Российская Федерация. Конец ей пришел». А остальные говорять: «Тяперь заживем. Собственность личную при германцах держать станем. А Российская Федерация пускай гибнет». А вот папка встает, к столу подходит и гласит звучно, чтобы дети его слышали: «Вы тут в карты играете, а запомните все — какая б слабость наших войск тяперь не была, победа станет за нами. В Библии написано — Российская Федерация ня побядима! Дети, — отец обернулся, — запомните это: сколько войне ня продолжаться, победа за нами!» Только лишь сходу не стало тех мужчин — их в лагеря германские согнали, там они и загинули. И папку с ними. Но папка возвратился. А Баба ж Библию от тех пор и до сих не читала, и читать ея не умееть. А только лишь понимает — Бог один-единственный. Ну не будуть же в самом деле по земле два Бога носиться — православный и католик? А папка в Федурнове при Николае 5 классов закончил, и Бабу читать учил. Папка хороший был, никогда не наказывал.
Дом Бабы полон памяти и родных душ
«Думаю: “Мамка”. А к дому солдат идет. И форма у него такая — полушубок. Кажется, офицеры в войну такие носили. Он попадает в просвет света и глядит прямо на меня, а я на него. И жутко мне, а отступить от окна не могу, тянет»
Ах ты… Преданникова за окном пошла. У ней-то в войну мужчина был офицером, рябенка она ему родила, а в оккупации с немцем-офицером закрутила. И как-то в 40 3-ем только лишь заря поднялась, так и мельница загорелась. Папка тогда гласит: «Мельницу подорвали. Означает, немцы уходють». А у папки на дворе лошадка чужая уже стояла запряженной, на ней племянник его ляжал — с оторванной рукою. И просто потому пришлось папке идтить низом по дороге совместно с германцами. Те на байке ехали. Баба с маткой тоже в тележке сядели. Только лишь часть германцев из-за Дняпра успела переправиться, а часть нет, и оттуда — с того пространства, куда вчера спускалась Тамара — клики доносились жуткие, шумы. Наши уже их избивали. И когда российские зашли, обнаружилось, что многие дамы спутались с германцами и полицаями. И мужчина Преданниковой зашел. А рябенок його по-русски ня гласил, только лишь по-немецки. Тогда наставил он на Преданникову пистолет: «Он мне не сын. А ты мне не супруга. Уходи. Не то застрелю».
Баба все помнит. А с чего б ей ня держать в голове? И лицезреет она по сие время, как немцы сюды заходили, а местные и Баба с семьей в окопах скрывались с нашими бойцами. И спецатака была — рукопашная. И бойцу одному животик штыком проткнули. Он татарином был, чи ня татарином, одним словом, не российский, но наш борец. У него кишки вылезли, завалился он и выход из окопа закрыл. Наши начали отступать. А Баба с маткой из закрытого окопа вылезть не могли. Тогда немцы к окопам зашли, выгнали всех, к сараю пригнали и произнесли: «Русь, ложись!» Малая Баба зарыдала. Все лягли. А немцы вокруг с автоматами бегають. И Баба гласит: «Мамка, мне жутко». «А ты не гляди на них, дочушка. Ты в землю гляди». Время шло к обеду, а вечерком всех подняли, выстроили в колонны, мужчин раздельно. И погнали мужчин в лагеря, и папку с ними. А дам с дятьми — в Федурново. И папки все нет. А матка гласит: «Ну что ж, нет, означает, нет». А к обеду папка пришел и гласит: «Нас принудили германцев закапывать». Позже всех согнали глядеть, как вешають наших пленных солдат. Пока их до данной вешалки довели, побили много. Они молчали. На табуретку их поставили, петлю на шею набросили, табуретку из-под ног — раз, и висели они два дня. А Баба в землю не смотрела, она все лицезрела.
И пусть ктось тяперь произнесет, что разум у ней ужо пустой, старческий, да только лишь конечно есть ей что руководителям РФ сказать. А произнесет она то: «Мятеж будеть!» По телявизору говорять, что все отлично. А только лишь нельзя было такое панство разводить, да возраст пенсионный увеличивать, а ишо надеються на фруктах зарубежных всю жизнь прожить, а личную землю не сеять, не пахать. В Любанове не сеють, не жнуть. В Федурнове не сеють, не жнуть. В Мореве не сеють, не жнуть. Но скрипят половицы коридора — кто там пошел? Чи Шурка, чи Томка, чи Гришка, чи кто?
Дяревню не жаль
Баба вынимает из шкафа узелок. Мухи жужжат. Баба кладет узелок на кровать, развязывает, сама рядом садится. Все очень давно собрано — все, что положено. А положены тапки, чулки, рубаха, трусы. У Бабы сыны, а не девки. И что ж, они, что ль, будут носиться одежу ей на тот свет брать, а она вся такая будеть ляжать на куте? Это ж хохот какой! С самого низа Баба достает красноватую ткань — это если гроб не станет обитый. Белоснежный саван. Фиолетовое платьице. Платочек носовой в руки. Да что ж вы думаете, Баба что ли за всю жизнь ничего не заработала, чтоб на тот свет как человек пойтить, а не как нищая?! Кто там повстречает, а кто и тут станет провожать — никто дискуссировать ня станет: все незапятнанное, все новое. Баба разворачивает платок. Свет из окна выбеливает его базу, обжигает красноватые розы. Владелец дарил, когда к ней вярнулся. Бабе тогда лет 40 5 уже было, когда он с другой закрутил. Баба його проводила: «Иди с Господом и нас не беспокой». Обожала, не обожала — какая ж тут разница? Все равно самосильно себя обожать не заставишь. Ну так и даме нужно разум иметь — раз человек уходит от именно тебя, нужно дать ему волю. Выслать с Господом и отвратительного вослед не вожделеть. «Раз мы тоби надоели, иди, только лишь дятей помогай выращивать». Их же трое у Бабы было — старший в десятый класс прогуливался, средний — в девятый, а самый последний — в восьмой. Буквально через три месяца Владелец возвратился и пожил с Бабой еще семнадцать лет, и все время молчал, желал в Литву. В нее часть Польши вошла, когда Польшу поделили. И гласили они там по-польски и по-литовски, а в школах на российском обучались. Вот и думайте — будут ли они к нам дружалюбны. Будут ли российских обожать?
Баба ложится на кровать. Буря не приходила. Утро искрится за окном. Изба поскрипывает — когда-то вмещавшая в себя несколько семей, она, кажется, сейчас отдыхает от людей. Жужжат и жужжат мухи. Дождика не станет. На данный момент Баба полежит, позже хату подметет, в огород сходит, может, лука вырвет или травину какую… Мишка — ее 3-ий сын, побойчей и с подходом. Только лишь курит. Рыбалку любит. Волю любит. И чтобы ему никто не указывал. А жизнь не сложилась. Старший, Вовка, на панов работает. А средний, Сашка, — слабенький малый. Неразговорчивый да покладистый, и так вышло, что бездомным он у Бабы стал. Женка его закрутила с прокурором, а Сашка — мастер на прядильных станках. Документы на квартиру выкрала, продала. «А квартиры, — гласит, — у именно тебя больше нет». Ну что с ней сделаешь, если человек зарядился в проституцию? И куда йому, Сашке, деваться? К матке пришел. Баба Шура тогда живая была. Ей после Хиросимы лицо парализовало, замуж она не вышла, собственных дятей ня родила, Бабиных помогала выращивать. А пенсия у бабы Шуры — военная, повыше, чем у Бабы. Шура денежных средств отдала, Баба, что с пенсии накапливала, отдала, и приобрели Сашке одну комнату в Ярцеве.
В собственные 90 Баба в полном уме и трезвой памяти
А дяревню не жаль совершенно. Соцслужба гласит, пока Баба живая, и дяревня живая. Только лишь погибла дяревня уже, и ни одна веревочка от нее не держится за Бабу. Сынов вот жаль — кабы знать, что их дети не будут на панов спину гнуть, тогда и дохнуть конечно можно. Время наскучивает. А руководители, о чем они думають? Не лицезреют — люди отмирають, население земли убывает! Нямножко подняли рождаемость буквально через указ, коий за второго рябенка платит. А как повысят пенсионной возраст, рождаемость опять вниз пойдеть. Об этом они не думают — что население земли пропадет? В Федурнове не сеють, не жнуть. В Любанове не сеють, не жнуть. В Кунцеве — не сеють, не жнуть.
На данный момент Баба еще поляжить, телявизор послухает. Встанет, дров в печь наложит. Воду нагреет, посуду промоет. Гришку подождет. А когда время надоест, Баба сорвет листок нынешнего дня с календаря над постелью (в устаревшем варианте постеля: Постель — всё, что постилается для отдыха и сна: подстилка, тюфяк, матрац, постельное бельё и так далее) — вот и денек кончится. А когда времени надоест то, что Баба методично убивает его изо дня в денек, тогда Баба встанет и пойдет в фиолетовом платьице с платочком в руках вон по тому полю, до леска, и повстречают ее там — мамка, папка (Папка — канцелярская принадлежность, обложка, конверт для бумаг, скоросшиватель.Папка-регистратор — канцелярская папка с арочным механизмом для хранения документов.Папка — экранный объект в), сестра Шура, Владелец и бойцы.
Новости России события в мире Новостной портал СМИ Россия



